Лениниана - произведения искусства и литературы, посвящённые Владимиру Ильичу Ульянову (Ленину). Живопись, скульптура, кино, литература, филателия, фалеристика, фольклор, театр и многое другое.



Проза о Ленине | В.И. Ленин в литературе

Коптелов Афанасий Лазаревич | Возгорится пламя. Главы 7, 8.

Глава седьмая

1

В Минусинск ехали на тройке.

Ульяновы сидели в глубине кошевы, на охапке душистого сена. Энгберг пристроился на облучке, рядом с ямщиком, лицом к друзьям.

Зимник был проложен по льду Енисея: до самого города — ни холмов, ни косогоров. Гони, ямщик, погоняй залетных!

За устьем Ои с высоких увалов подбежали к реке сосны, не успев отряхнуться от снега. Разлапистые ветки в белых рукавичках приопустились к земле.

Мороз захватывал дух. Разговаривать было невозможно. И каждый, прикрыв щеки воротником, думал о лесах по-своему.

Оскару Александровичу бор напомнил родную Финляндию. Пробежаться бы сейчас на лыжах! Отдохнуть бы у костерка в хвойной чаще! Посмотреть, как белка шелушит сосновую шишку, послушать стук дятла, нежное посвистывание красногрудого снегиря...

Надежда думала: лес подарил ребятам санки и карандаши, деревянные коньки и рамки для грифельных досок.

Сегодня лес молчит. Но как только подует ветер из степей — деревья встряхнутся, сбросят снег, замашут ветками, и сосновые боры запоют вихревую песню. Это лес дал музыкантам скрипку и гитару, балалайку и свирель...

Владимиру Ильичу лес представлялся другом обездоленных и смелых. В лесной гуще Шотландии хоронился Робин Гуд, меткий стрелок, защищавший бедный люд от феодальных владык. В лесах накапливалась крестьянская да холопская рать Ивана Болотникова. Из лесов обрушивались партизаны на армию Наполеона, сбивали последнюю спесь с покорителей Европы. Бескрайние сибирские леса укрывали беглых, подмосковные — давали приют рабочим, собиравшимся на маевки.

И красив он! Даже в такую морозную пору!

А тройка мчалась, спрямляя излучины реки: дорога ныряла то под один, то под другой берег. На чистинах мелькали приметные вешки — сосенки, вмороженные в лед.

Остались позади: на правом берегу — прилепившееся к пригорку большое село Лугавское и принакрытая сосновой чащей деревня Кривая, на левом — по-степному раздольная станица Алтайская.

С Енисея свернули в Минусинскую протоку. Там кошева, словно лодка на волне, взлетела на высокий берег, в хвойное густолесье.

В лесу звучнее прежнего заливались колокольчики, на пристяжках лихо звенели ширкунцы. Казалось, что и снег, укатанный до блеска, звенел под стальными подрезами полозьев. И, клубясь позади возка, звенел морозный воздух. Все замолкло, затихло только во дворе Ефима Брагина, где теперь квартировали Кржижановские и Старковы.

Едва гости успели выбраться из кошевы, как по лестнице со второго этажа буквально кубарем скатилась им навстречу Зинаида Павловна, жена Глеба, пышноволосая, полная, настоящая «Булочка», как прозвали ее питерские друзья. — Надю-юша-а! — басовито вскрикнула она от радости, схватила подругу за плечи и, повертывая вокруг себя, поцеловала в озябшие щеки, в синие — от мороза — губы. — Здравствуй, родная! — Толкнула лохматый, заиндевелый воротник. — Да сбрасывай ты этот промерзший тулупище! — И Ульянову — через плечо: — Извините, Владимир Ильич, что вас не поцеловала. Я — мысленно. О Надюшке соскучилась!

— Зинуша, да ты простудишься, — сказала Надежда. — Выбежала неодетая!

— Я тут здоровее всех!

— Вижу, милая, огня в тебе не убавилось! Закрутила меня вихрем!

— С Петербурга не виделись!.. Да вы проходите отогреваться. Все ждут в прихожей. Мой Глебушка немножко простужен, — рассказывала Зина, подымаясь по лестнице рядом с Надей. — Эльвира Эрнестовна все жалуется на печень. У Тонечки страшное малокровие. Ну, а Базиль просто не успел выйти. Вот он появляется, красное солнышко! Владимир Ильич! — обернулась она. — Вы даже не познакомили меня со своим товарищем.

— Не успел, Зинаида Павловна. Не было паузы, чтобы вставить словцо, — рассмеялся Владимир Ильич и назвал имя друга.

— Очень рада! — Кржижановская-Невзорова, приотстав от Надежды, протянула руку Энгбергу. — Сдергивайте скорей свою варежку. С приездом! Меня зовите Зиной. Это Ильичу почему-то вздумалось навеличивать. Ну, а теперь знакомьтесь с нашим Васенькой. Он у нас и музыкант и певец — на все руки молодец! Входите, входите. Там и хозяева и гости заждались. Им не терпится обнять да расцеловать вас по порядку. Все уже съехались, одного Сидорыча нет. Известный медведь! Не мог вовремя из берлоги подняться.

Зина уже проскользнула бочком вперед и в тесной прихожей знакомила всех с новым гостем:

— Это — Оскар, финский товарищ! — Окликнула Старкова: — Вася, ты все еще не помог Наденьке раздеться? Какие вы, мужчины, право!

Владимир Ильич поздоровался с Эльвирой Эрнестовной, с Антониной, с Ольгой Борисовной, державшейся в сторонке; обнял Глеба, Курнатовского, потом Лепешинского, будто тоже старого друга.

— Наконец-то мы с вами встретились, Пантелеймон Николаевич! Слышал, вы шахматист? Завтра сразимся? Прекрасно!

А Надя уже расспрашивала Ольгу: как она себя чувствует и хорошо ли у них в Курагино?

Последним Ульянову представили Панина, самого молодого гостя, невысокого фабричного парня, в сапогах, в косоворотке, с черным ежиком волос и едва пробившимися усиками.

— Если не ошибаюсь, вы, Николай Николаевич, из Питера? — спросил Владимир Ильич. — Нам будет о чем поговорить. В Теси отбываете? Кто там еще теперь?

— Большей частью — наш брат, рабочие. Сидорыч там, он тоже питерский. Токарь и слесарь. Шаповалов — его фамилия. За Лахтинскую типографию.

— За типографию?! Это особо интересно. Расскажите.

— Да он сам приедет, если ямщика найдет. Ну, еще жил у нас Ефимов из Екатеринослава. Рассудком помешался.

— Я знаю. Он теперь в Красноярске, в психиатрической. Начинает приходить в норму.

— Значит, свидимся снова... Ну, есть у нас еще Фриц. Мы его так по-дружески зовем. А полностью — Фридрих Вильгельмович.

— Ленгника к вам перевели? Как он там?

— В философию ударился! Ни о чем больше речи не ведет.

— Философия, Николай Николаевич, штука необходимая. Без нее не обойдешься. — Владимир Ильич дотронулся до плеча собеседника. — Весь вопрос в том — какая философия. Погодите, мы к вам... Надюша, тебя еще не познакомили? Это — товарищ Панин. Тебе, Надюша, хочется побывать у них в Теси? Там — целая колония наших товарищей. Съездим вместе? Приедем, — обнадежил Николая Николаевича. — Как-нибудь вырвем у полиции разрешение и закатимся к вам дня на три. Только уж по весне. И на философские темы побеседуем.

Как и полагалось в сочельник, стол был накрыт без вина. Чай из громадного самовара, принесенного снизу от Брагиных, разливала Зина.

Но не успела она налить всем по чашке, как в прихожей стукнула дверь и по всему полу растеклась струя морозного воздуха.

— Наверняка Сидорыч! Тонечка, разливай дальше, — попросила золовку и пошла встречать гостя.

Она не ошиблась — приехал Шаповалов.

Еще с порога он увидел все застолье. В горнице, против открытой двери, лицом к нему сидел рыжеватый человек с громадным лбом. Его нельзя было не узнать по описанию друзей, по карточке, которую видал у Кржижановских, когда те жили в Теси.

«Вот так встреча! Вот так праздник!» — От радости Шаповалов позабыл закрыть за собой дверь.

Зина на ходу кричала ему:

— Да закрывайте же, Сидорыч! Экий вы увалень! Дверей затворить не можете. Батюшки, холоду-то напустил полный дом! Здравствуйте! И снимайте скорее ваш полушубок.

А Шаповалов, не двигаясь с места, смотрел на человека, о котором так много слышал и которого друзья считали самым крупным деятелем революционного движения в России. И вот этот человек, смолоду ласково прозванный «Стариком», пьет чай в гостях у общих друзей! Праздники обещают быть необыкновенными!

— Право, медведь! — продолжала Зина. — Теперь уж я сама закрою дверь. А вы, Сидорыч... Наконец-то разделись! Мигом за стол. Только захватите из кухни табуретку.

«Мигом» Шаповалов не мог, — после сырого и холодного каземата Петропавловской крепости, где одно время сидела и Зина Невзорова по обвинению в связях с Лахтинской типографией, у него все еще болели ноги, и он передвигал их по-стариковски.

Гости сдвинули стулья, освобождая место у стола. Поклонившись всем, Александр Сидорович сел. И пока ужинали, с особым вниманием прислушивался к словам Ульянова.

Выйдя из-за стола, разделились на кружки. В одном углу женщины подсели к Ольге Борисовне и шептались о чем-то своем. В другом Владимир Ильич расспрашивал Шаповалова о питерской подпольной типографии на Лахте.

И как было не вспомнить о ней? Ведь там три года назад напечатали его, Ульянова, брошюру «Объяснение закона о штрафах». Рукопись отнес туда Запорожец. Милый Петр Кузьмич делал все, что мог! До самого ареста. Для отвода жандармских глаз на титульном листе поставил: «Херсон. Типография К.Н.Субботина». А на обороте: «Дозволено цензурою. Херсон, 14 ноября 1895 года». Благодаря этой маленькой хитрости брошюра некоторое время продавалась в книжных магазинах Петербурга и Москвы. Не сохранилась ли она у кого-нибудь? Шаповалов пожал плечами.

Но сейчас Владимир Ильич интересовался уже не столько своей давней брошюрой, сколько особенностями печатного станка, смастеренного одним из народовольцев, и более всего шрифтами для листовок, газет и книг.

Рассказывая о мельчайших конспиративных деталях незаурядной печатни, всполошившей всю охранку и всю жандармерию, Александр Сидорович чувствовал себя во власти обаяния своего дотошного собеседника с его проницательно-живыми карими глазами на скуластом лице, с его теплой улыбкой и одобрительными кивками: «Все выкладывайте, батенька мой, все». И было приятно сознавать, что среди рабочих социал-демократов есть такие неугомонные интеллигенты-революционеры!

Шаповалов рассказал и о стачке ткачей, и о разбрасывании листовок, и о первых встречах с марксистами, и о допросах, и об одиночном каземате Петропавловской крепости. Вспомнил жуткую ночь с тревожным шумом и беготней по коридорам тюремщиков и жандармов, когда Мария Ветрова сожгла себя в камере, облившись керосином из лампы...

Лепешинский, примостившись к углу стола, набрасывал карикатуры. После утраты рукописей во время катастрофы на «Модесте», он, охладев к литературным занятиям, увлекся рисованием. И сюда приехал с тетрадью. Ульянова нарисовал с громадным, как половинка глобуса, лбом, Шаповалова изобразил медведем, только что поднятым из берлоги.

В прихожей, куда курильщики вышли с папиросами, Курнатовский, стоя перед Паниным и Энгбергом, декламировал, как все глухие, во весь голос, сначала по-немецки, потом по-русски, строфу за строфой:

Когда тебя женщина бросит, Проворней влюбляйся опять:
Но лучше по белому свету
С котомкой отправься гулять.
Ты синее озеро встретишь...
Над озером липы растут;
Свое небольшое страданье -
Все можешь ты выплакать тут.

— Виктор Константинович! — окликнула хозяйка. — Что вы вспомнили такое плаксивое стихотворение?

— Не мешайте ему, Зинаида Павловна, — попросил Владимир Ильич. — Это же — Гейне. И середина стихотворения довольно мажорная.

Курнатовский продолжал:

На горы крутые взбираясь,
Заохаешь ты, как старик,
Но если достигнешь вершины -
Орлиный услышишь ты крик.
И сам ты в орла превратишься,
Почуешь, что силен ты стал...

— Вот видите! — подчеркнул Владимир Ильич. — А орлы, как известно, не плачут.

— Орлы летают высоко, — добавил Шаповалов.

Виктор Константинович, положив одну руку на плечо Панина, а другой обняв Энгберга, закончил с холостяцкой подчеркнутостью:

Что стал ты свободен... и очень
Немного внизу потерял.

Женщины, наговорившись, заглядывали в тетрадь Лепешинского.

— Ну-у, Володя совсем не похож, — покрутила головой Надежда. — Не такой уж у него лоб!..

— Ничего, довольно приметный! — рассмеялась Ольга. — От шпиков уходить наверняка было нелегко.

— Давайте-ка лучше споем. — Владимир Ильич поискал глазами Кржижановского. — Глебася, есть что-нибудь новое?

— У меня нет. А Базиль записал от одного ссыльного, от Егора Барамзина, новую песню. — Крикнул Старкову: — Вася, «Сокола»!

Тот снял со стены гитару и, ударив по струнам, запел:

Как на дубе на высоком,
Над бурливого рекой,
Одиноко думу думал
Сокол ясный, молодой.

Сокол думал о просторе, о родимой сторонке. Он летел туда сквозь ночную бурю, и его не испугал ни ветер, ни грохот грома. И хотя утром тело сокола несла морская волна по утесам, песня всем понравилась. Все они, подобно соколу, стремились вырваться на волю и, побеждая бурю, достичь просторов счастья. Кто-то упадет в морские волны, сраженный громом, но соколиная стая долетит, непременно долетит до далекого заманчивого берега.

2

С утра до вечера просторный дом гудел, как тесный улей.

Все спешили рассказать о новостях, полученных из столицы, почерпнутых из газет и журналов. Один другому давали читать письма товарищей, коротавших ссыльные годы в Туруханске и Якутске, в Архангельске и Средне-Колымске. Спорили о прочитанных книгах и статьях.

Владимир Ильич рассказал о волнующих новостях, дошедших из Германии, о Бернштейне, оппортунистические писания которого там называют нападением на основные взгляды и тактику партии. Тревожило: скоро ли и в каком состоянии выйдут немецкие социал-демократы из этого тяжелейшего испытания?

— Теперь необходимо, крайне необходимо, — подчеркнул он, — всем следить за статьями в «Die Neue Zeit». И нужно раздобыть книгу Бернштейна. В Германии со дня на день ждут ее выхода. Названа довольно претенциозно: «Предпосылки социализма и задачи социал-демократии». Ни мало ни много — задачи! А задачи нашему брату положено знать. К тому же отступник надеется на поддержку своих русских сторонников.

— Имеет в виду Струве и других «легальных»? — спросил Глеб.

— Это было бы полбеды. В расчет берется «Рабочая мысль». Там напечатана программная статья. Ряженые выдают себя за подлинных рабочих, во главу угла ставят «экономическую основу движения». Архипозорные замыслы! — Ульянов возмущенно качнул головой. — Полемика между своими неприятна, но замалчивание разногласий было бы равносильно пособничеству.

Припомнив красноярский спор с Кусковыми, Владимир Ильич продолжал:

— Даже сюда докатывается эпидемия! Пресловутый «критицизм» вносит замешательство и шатание в нашу среду. А идейные противники, прежде всего Михайловский, не преминут воспользоваться разногласиями для новых нападок на марксизм. Придется писать. И не раз, и не два. Борьба предстоит, по всей вероятности, длительная и остропринципиальная.

Он окинул взглядом всех, спрашивая, кому же первому дать «Рабочую мысль». Панин, подавшись вперед, протянул руку:

— У нас в Теси никто не видал...

Передавая три номера, Владимир Ильич сказал:

— Довольно потрепанные, но читать еще можно. За праздники успеете все. А потом увезут тесинцы. Пусть там философ почитает повнимательнее.

— Только поскорее перешлите нам сюда, — попросил Кржижановский Панина и Шаповалова. — Здесь еще кому-нибудь пригодятся.

3

Старков принес пачку свежих газет, положил на стол. На них накинулись — расхватали вмиг.

Шаповалову не досталось. Он не огорчился, — стоял и смотрел на Ульянова. Как читает Ильич! Будто пробегает глазами не по строчкам, а по колонкам сверху вниз. Вот уже развернул газетный лист! На минуту уткнулся в третью страницу. Вот выискивает что-то важное на четвертой. Свертывает прочитанную газету и отдает ему, Шаповалову, а сам подходит к Курнатовскому и, слегка склонив голову к левому плечу, заглядывает со стороны.

— Володя! — окликает друга Кржижановский. — Где твоя система — читать по одной газете в день?

— Давно забыта, — машет рукой Надежда. — Я систему спутала.

— Вам хорошо — в городе получаете на два-три дня раньше! — говорит Владимир Ильич. Уткнув кулаки в бока, бросает наметанный взгляд на газету в руках Старкова, и Шаповалов видит, как в нетерпеливых глазах загораются колючие зеленые искорки крайнего возмущения. — Посмотрите, что они делают!.. Отвратительнейшее бесстыдство!.. Хотя этого можно было ожидать. Капитализм никогда не имел стыда, а теперь тем более. Читай, Базиль, вслух.

Старков недоуменно глянул на него:

— Я, видимо, еще не дошел до сенсационных строк...

— Это не сенсация, а черт знает что! Сквернейший финал испано-американской войны из-за колоний! Позволь мне.

Взяв газету, Владимир Ильич хлопнул по странице тыльной стороной руки:

— Постыдная депеша из Вашингтона. Из того самого Вашингтона, что на весь мир кичится своей мнимой демократией. Вот полюбуйтесь: официально объявлено — Испания «уступила» Филиппины Северо-Американским Соединенным Штатам за двадцать миллионов долларов. «Усту-пи-ла»! На помощь штыку пришел денежный мешок!

— А почему бы им, если они такие просвещенные, не уступить Филиппины филиппинцам? — сказал Панин. — Они же шли «защищать» от испанских поработителей.

— Кубу тоже «защитили» — положили себе в карман! — крикнул Кржижановский.

— Филиппины не первая «покупка», — напомнил Лепешинский. — В начале века у Франции купили Луизиану, у той же Испании — Флориду, потом — нашу Аляску...

— А потом заграбастали Филиппины! — продолжал Владимир Ильич. — И боюсь, это не последняя жертва. Мир уже разделен на так называемые сферы влияния. Колонии расхватаны. У каждого едока на тарелке по громаднейшему куску пирога. «Кто смел, тот два съел!» И вот появляется дядя Сэм с его ненасытным аппетитом, требует себе кусок, да еще не один! Начинаются аннексии чужих земель. И миру, друзья мои, предстоит немало страшных потрясений, пока капитализм не будет сметен в мусорный ящик истории.

Припоминая прочитанное в газетах и книгах, они еще долго говорили о Филиппинах и Кубе, словно далекие острова далеких океанов были им самыми близкими, как родная земля.

— Ну, а теперь — за шахматы, — сказал Владимир Ильич Лепешинскому. — Давно хотелось сразиться с вами.

— И мне тоже.

— Только с уговором, батенька, обратно ходов не брать. Ни в коем случае.

— На попятную не привык.

— Вот и хорошо! Меня когда-то отец учил: «Взялся за фигуру — ею и ходи». Золотое правило!

— Я слышал, Маркс и Энгельс любили играть в шахматы, — сказал Шаповалов, следя за расставляемыми фигурами.

— Вполне возможно, — отозвался Владимир Ильич. — Отличная тренировка мысли. Не правда ли, Пантелеймон Николаевич?

— Да, терпеливые поиски ходов приучают к выдержке.

Но, сочтя свой дебют неудачным, Лепешинский заволновался и стал торопливо передвигать пешки и фигуры, бормоча себе под нос:

— Ба, ба, ба. Тут что-то непредвиденное.

Владимир Ильич подолгу прикидывал ближайшие ходы, свои и противника, потом решительным жестом брал фигуру и с легким стуком ставил на новое место:

— Вот так! За вами слово.

Проиграв, Пантелеймон Николаевич обронил:

— Такое со мной случается, когда играю с новым партнером. Еще не приноровился к вашей манере. К тому же атака была решительной и последовательной. Но... посмотрим, что скажет вторая партия.

— Игрок вы серьезный, понимаете цену выдержки, однако сами излишне горячитесь.

— Не подмечайте моих промахов, а то обыграю!

И вторая партия Лепешинским тоже была проиграна.

— О-о, черт побери, не везет мне с вами! — закричал он. — Реванш! Скорей реванш!

Третья закончилась ничейным результатом, и Ульянов несколько приуныл:

— Не люблю ничьих. Ни то ни се — болото!

— Следующая будет моей!

— Посмотрим!

Теперь Владимир Ильич играл, не затягивая раздумья, но и при этом победа оказалась на его стороне.

— Что-то сегодня ты, Пантелеймоша, не в форме! — посочувствовал Кржижановский. — Ты же всегда обыгрывал нас с Васей. Придется выручать.

— Вдвоем?! — спросил Владимир Ильич, и в его глазах блеснул азарт. — Согласен!

— Втроем! — Старков рубанул воздух взмахом кулака. — Авось победим!

— Целая троица! Ну, что ж... Ваш ход.

Первую пешку передвинул Кржижановский, вторую — Старков. При полной тишине. А когда третий ход сделал Лепешинский, Глеб крикнул с кипучей досадой:

— Не так бы надо, Пантелеймоша! Лучше бы...

— Уговорились: ходов назад не брать, — напомнил Владимир Ильич. — Вы уж до начала обсуждайте.

А спокойно обсуждать они не могли, перебивали друг друга:

— Нет, не так... Он побьет... Надо пешкой.

— Коня двинем!

— Он коню ноги подрубит!

Шаповалов с веселой улыбочкой наблюдал за всеми: «И троим не устоять!»

Но вскоре положение на доске изменилось: Ульянов потерял фигуру, и, казалось, ему грозил проигрыш.

После каждого удачного хода «троица» весело шумела.

Глеб даже прищелкивал пальцами.

Владимир Ильич, не произнося ни звука, склонился над тем углом шахматной доски, откуда грозила опасность, и Шаповалову подумалось: если в эту решающую минуту раздастся крик: «Пожар! Горим!» — шахматист все равно не оторвет глаз от доски.

Трое замерли в ожидании ответного хода. А Ульянов все еще сидел неподвижно, и на его огромном лбу заблестели бисеринки пота.

Вдруг он оживился, приподнял голову и порывисто подвинул пешку. Ее срубили приободрившиеся противники.

— Оч-чень хорошо! — воскликнул Владимир Ильич и горячо потер руки. — Теперь я — раз, два...

— О-о! — Кржижановский схватился за щеку. — Всё!

Шаповалов первым и громче всех ударил в ладоши.

4

Встали задолго до рассвета.

Одна Ольга оставалась в удобной кровати, уступленной Кржижановскими.

Дианка, с которой Виктор Константинович нигде не расставался, носилась из комнаты в комнату, — в трепещущие влажные собачьи ноздри бил будоражащий запах ружей и патронташей.

— Надежда, поедем! — позвала подругу Зина. — Страсть люблю охоту! Ты, наверно, там, в своем Шушенском, тоже увлекаешься?

— Нет, я останусь дома. Мы с Тонечкой еще многого не переговорили. И Ольге будет веселей.

— А я не могу усидеть. Загонщицей и то согласна.

Глеб принес от Брагина ружье для Владимира Ильича, но тот отказался:

— Из чужих не стреляю.

— А я — из любого! — Зина взяла ружье навскидку и расхохоталась. — Все равно — в белый свет! Нам с Васенькой — только по сидячим!

Лепешинский, не жалея о том, что для него тоже не оказалось ружья, сунул за пазуху свою неизменную тетрадь для рисования.

На двух лошадях, запряженных в сани-розвальни, поехали за протоку, где Кржижановскому и Старкову уже доводилось охотиться в начале зимы.

Вернулись к вечеру, привезли полтора десятка зайцев. Свежевали в кухне.

В печи уже пылали дрова. Женщины у шестка сдабривали тушки шпигом и укладывали в чугунные жаровни.

В ожидании ужина Лепешинский показывал новые карикатуры. На одном листе хохочущий заяц, встав столбиком, машет лапкой Зинаиде Павловне, на другом — Курнатовский, длинный, как Дон-Кихот, стреляет в охотничьей запальчивости: три заряда дроби летят вдогонку зайцу, который вот-вот скроется за пригорком.

— Почему же — три?! — звонко рассмеялась Антонина. — Из двух стволов!

— А вы послушайте его охотничьи побасенки, — ответил художник. — У него расчудесная двустволка: всегда стреляет по три раза!

5

Промелькнула неделя. Настал последний день праздничной встречи с друзьями.

На пороге был Новый год. И всем, сосланным в 1897-м, оставалось провести в Сибири тринадцать месяцев. Не мало! Но это — последние месяцы, и думы все чаще и чаще уносили Владимира Ильича в будущее. Прибавлялись заботы о больших свершениях, которые предстояли им всем, всей партии.

Партия существует и действует, невзирая на новые аресты и разрозненность. Она соберет и умножит свои силы. Дел впереди — непочатый край.

И Владимир Ильич успел поговорить по душам со всеми. Его интересовало, где товарищи думают обосноваться на жительство после окончания ссылки. Глеб решил поступить на железную дорогу, в Нижнеудинск или в Тайгу. Курнатовский порывается уехать в Тифлис, Шаповалов — в Батум.

«Оч-чень хорошо! — отметил про себя Владимир Ильич. — На железной дороге и в портах нам прежде всего потребуются энергичные и надежные товарищи: для приемки транспортов с литературой из-за границы и для рассылки по стране».

Спросил Старкова, куда он хотел бы переехать.

— В Омск, — ответил Базиль. — Тоне обещают место фельдшерицы. Или — на Волгу.

— Волга — неплохо. Но, дорогой дружище, не устремишь ли ты свой взор куда-нибудь на юг, а? Скажем, в Севастополь. Порт, море! Там большие железнодорожные и судоремонтные мастерские, — всегда найдешь работу. И для Антонины, мне кажется, мягкий и влажный климат будет полезен. Подумай. Ладно?

— Подумаю. Посоветуюсь с Тоней. А ты с Надей — куда?

— Временно выбираем Псков. Прельщает близость Питера.

Лепешинские тоже мечтали о Пскове, и это устраивало тех и других, — будет с кем посоветоваться в нужную минуту.

Владимир Ильич уже знал: у Проминского не хватит денег, чтобы с большой семьей доехать до родной Польши, и Ян согласен осесть где-нибудь на Сибирской магистрали; Красиков надеется нелегально пробраться в Питер, Энгберг — в свою Финляндию. Ему бы — в Выборг.

Припомнил: в Екатеринославе — Бабушкин. Там же — Лалаянц. Кого-то нужно в Иваново-Вознесенск...

Выяснилось, туда намерен поехать Панин.

— Самое лучшее, что только можно придумать! — воскликнул Владимир Ильич. — Рабочий край — это очень важно!

Шаповалов, сидя в сторонке, не сводил с Ульянова жарких глаз: «Большое дело заваривается!..»

Владимир Ильич на секунду задумался: кого бы — в Тверь? И кого-то совершенно необходимо — в Баку! И — на Урал. И — в Ригу. Во всех балтийских портовых городах должны быть свои люди. Социал-демократы там, безусловно, есть. Остается только найти их, установить связи.

Для связи требуется шифр. А для шифра Надя подобрала басню Крылова «Дуб и трость». Но держать при себе текст рискованно. Ради безопасности следует точно запомнить, в какой строке и на каком месте та или иная буква. Ведь от шифра требуется долгая и надежная служба.

Кто знает, удастся ли до конца ссылки еще раз повидаться? И Владимир Ильич заранее договаривался обо всем.

Женщины обменялись новогодними сувенирами — флаконами духов. Ульяновы купили подарки Елизавете Васильевне и Паше, Миньке и детям Проминских.

Кржижановский в отдарок за «Этюды» преподнес Владимиру Ильичу коньки «Меркурий»:

— На них ты, Володя, можешь с успехом делать разные фигуры.

Собрались все за тем же столом.

На проводах старого года тостам не было конца. Пили и за здоровье женщин, и за сокращение числа холостяков, и за удачливую охоту. Пели. Плясали под гитару. Танцевали вальс.

Потом Зина, лихо кружась, отплясывала с Паниным сибирскую подгорную. А Ольга, сложив руки на животе и прислушиваясь к энергичным толчкам младенца, не без зависти смотрела на нее. В другое время она могла бы так же!..

Шампанского в Минусинске не оказалось ни в одной лавке, и к встрече Нового года Зина варила глинтвейн. Надя прошла в кухню посмотреть на ее священнодействие.

В большом глазированном горшке, — лучшей посудины не было под рукой, — кипело красное вино с сахаром. Зина опустила туда пять гвоздичек, щепотку корицы. Когда заструился пар, зачерпнула деревянной ложкой.

— Пробуй, Надюша! Специи кладутся по вкусу.

— Я не знаю. Ты сама. А пахнет вкусно...

Из горницы донеслись голоса:

— Качать его!.. Качать!..

Послышался горячий смех и топот.

Кого это они?

Подруги, позабыв обо всем, побежали туда. Глянув в горницу, Надя чуть не обомлела от неожиданности: мужчины, встав в кружок, подкидывали ее Володю к самому потолку.

— Еще — раз! — командовал Глеб. — Еще — дружно! Дружно!

— Хватит вам! Черти вы этакие! — кричал Владимир, взмахивая руками и пытаясь ухватиться за чью-нибудь шею. — Хватит!.. Прошу пощады!..

— Ой, уронят!.. Ой! — Надежда прижимала руки к груди. — Да перестаньте вы, в самом деле!

— Не уронят. Вон какие мужики! — успокоила Зина подругу и басовито, покрывая все голоса, крикнула: — А за что качаете? Мы не слышали. За что?

— Ну как же не качать?! Заслужил! — начал объяснять Лепешинский, когда Владимиру позволили встать на ноги. — За две книжки сразу! В Женеве и в Петербурге!

В кухне что-то зашипело на плите. Запахло вином. Залаяла Дианка. Глеб бросился туда, подхватил горшок ухватом.

Курнатовский, остановившись в дверях, упрекнул:

— Нашли кому доверить! Разве можно женщинам?.. — Он сбросил пиджак. — Давайте еще вина! Сварю по всем правилам! К двенадцати успею.

Владимир Ильич звонко хохотал, приглаживая растрепавшиеся волосы на затылке и поправляя галстук. Почуяв запах уплывшего глинтвейна, принялся усмешливо пенять:

— Вот вам в наказанье!.. Кто зачинщик озорной затеи? Если не хватит глинтвейна, останется на Новый год без бокала.

Зачинщиками назвались все.

И тут, спохватившись, Лепешинский поднял руку.

— Мы сделали громаднейшее, непростительное упущение — до сих пор не провозгласили главного тоста.

— Еще рано. И главный тост — за Ильичем! — крикнул изрядно захмелевший Шаповалов. — Самый что ни на есть новогодний!

— Минуточку! — Лепешинский поднял вторую руку. — Позвольте мне закончить. Наливайте рюмки! И вы все будете солидарны со мной. — Ему подали рюмку, и он провозгласил: — За Эльвиру Эрнестовну и за всех отсутствующих матерей!

— Молодец, Пантелеймоша! — крикнул Глеб. — За матерей!

— И надо торопиться. — Старков показал на часы.

Женщины наперебой целовали Эльвиру Эрнестовну. Ольга, чокаясь с нею, подчеркнула:

— Только за вас!

— Почему же только за меня? А разве у вас уже нет?..

— Нет. У меня одна мать — революция!

— За освобождение всех несчастных матерей из когтей нищеты и голода! — крикнул Шаповалов, с размаху опрокинул рюмку в рот и, отвернувшись, тыльной стороной руки утер слезы, катившиеся по щекам.

Все затихли.

Владимир Ильич отвел Александра Сидоровича в дальний угол, сел рядом с ним и положил руку на его колено.

— Не надо так волноваться. Я понимаю: мать — единственный человек на земле.

— Как же не волноваться, Ильич? Когда меня законопатили в Петропавловку, она получила мое жалованье на заводе, а его... — Шаповалов достал платок. — Грошей тех хватило на одну неделю. Из квартиры выгнали. И мне Павлушка, маленький братишка, под мамину диктовку написал: «Придется, видно, просить милостыню». На свиданку мама пришла оборванная, как нищая. От слез говорить не могла... Спасибо товарищам из революционного Красного Креста, — маленько помогают.

— И будут помогать. Рабочие не бросят в беде.

— Вслух меня не укоряла, а в глазах я видел: «Променял мать на революцию! Ну зачем ты сделался безбожником-социалистом?» — А я, вот верьте, Ильич, — Александр Сидорович стукнул себя кулаком в грудь, — ежли бы все сначала — сделал бы так же. Я — за добро для рабочих матерей на всей земле!

Курнатовский внес дымящийся горшок, обернутый расшитым полотенцем, и торжественно опустил на середину стола.

Зинаида Павловна стала торопливо разливать глинтвейн деревянным черпаком.

— Тонечка, передавай дальше. И быстрей, быстрей!

Секундная стрелка начала свой последний круг.

— Ильич! Сидорыч! — закричал Глеб. — Так можно и опоздать.

— Нельзя опаздывать, — отозвался Шаповалов. — На Новый год все должно быть в самый аккурат!

Глеб и Базиль уже несли им горячие стаканы, над которыми светлым туманцем вился парок.

Все стояли с чашками и стаканами в руках, трепетно-нетерпеливыми глазами торопили Ульянова.

— Ну, что ж... — Владимир Ильич качнул головой, как перед выполнением важного долга, и, бросив взгляд на секундную стрелку, продолжал: — Осушим эти бокалы, друзья мои, не только в знак сердечного, взаимного пожелания здоровья, счастья и успехов, не только по случаю Нового года, но и в честь Нового века, который уже виден нам. Он будет нашим веком, веком пролетарских революций, веком свободы!

Мелодичный бой часов слился с глухим звоном стаканов и чашек.

Глава восьмая

1

И снова пришла весна.

На этот раз раньше обычного.

Еще в апреле расцвели подснежники. На столе у Нади — букетик. Лепестки уже слегка завяли, а убирать жаль.

Распускается лист на березах. В садике проснулся хмель, принесенный в прошлом году из леса.

На окнах — ящики с рассадой. Надя посеяла левкои, астры и однолетние георгины. Елизавета Васильевна уже распикировала помидоры: соседки заходят посмотреть на невидаль.

Третья весна в Сибири. Последняя! Матери Владимир Ильич написал, что надеется — добавки к сроку ссылки не будет. А вдруг вызовут в полицию и, как Петру Красикову, объявят: прибавлен год.

За что?

Могут сказать: за большую переписку, за постоянную связь с товарищами, сосланными в другие уголки Сибири и архангельского севера.

Две недели подряд солнце купалось в тихом ясном небе, грело землю. На островах золотистой тучкой осыпалась с тальников пыльца. Осинки обронили коричневые сережки, длинные и пушистые, как бархатные нити. Густой щеткой прорезались острые лезвия пи-кульки.

И к празднику легкий ветерок обмел небо, не оставив в нем ни одной облачной паутинки.

С самого рассвета из-за Шушенки поднялись в безбрежную синь жаворонки, звенели без умолку. Над лугами тихо кружились горбоносые кроншнепы. Изредка посвистывали.

В доме было чисто прибрано. Все принарядились — ждали друзей.

Ян пришел одетый по-праздничному — в накрахмаленной белой рубашке с галстуком. Таким его еще не видели в Шуше. Пожимая всем руки широкой и сильной ручищей, поздравил с первым днем мая.

Отправились к Оскару. Тот поджидал на крыльце, тоже чисто выбритый и приодевшийся, словно на свадьбу. Вместо галстука новый беленький — под цвет сорочки — шелковый шнурок, брюки отутюжены, ботинки начищены до блеска.

Вместе с детьми Проминского вышли за село. По ровному выгону десятилетний Стасик пытался бегать с Дженни вперегонки. Отец прикрикнул на него: не время дурачиться! Потом достал из кармана красный платок. У Леопольда была припасена палочка, похожая на трость. Он привязал к ней алый отцовский платок и пошел впереди широким торжественным шагом знаменосца.

Поднялись на пригорок, пригретый солнцем. Встали в кружок.

Ян заговорил о своей Лодзи, вспомнил весеннюю манифестацию, когда мастеровые первый раз вышли на улицу со своими призывными песнями.

Помяв бритый подбородок, запел одну из тех польских песен. Леопольд подхватил высоким звонким голосом. Надежда сбивчиво подтягивала. Владимир Ильич припоминал русский перевод:

День настал веселый мая.
Прочь с дороги, горя тень!
Песнь раздайся удалая!
Забастуем в этот день!

В Лодзи, по словам Яна, полиция не дала допеть — устроила побоище: тридцать шесть человек увезли в покойницкую, больше трехсот бросили в тюрьму. Как в Америке!

— Знаете, с чего начался всемирный майский праздник? — заговорил Владимир Ильич, когда допели песню. — В Чикаго полиция разогнала рабочий митинг. Пять человек были повешены. Один из смертников бросил в лицо судьям разящие слова. Я не знаю точного перевода, но за смысл ручаюсь: «Нашей смертью вы собираетесь погасить искру. Не удастся. И там! — и там! — и там! — всюду вокруг вас снова вспыхнет пламя. Вам не погасить его».

— И в нашей Лодзи не погасить! — Проминский-отец с легким стуком сомкнул кулаки перед своей широкой грудью.

— Мне Лафарг рассказывал о первомайской демонстрации в Лондоне: триста тысяч человек! Это же огромная сила! Старик Энгельс стоял на одной из трибун. Кроме Лафарга, выступал с речью наш Степняк-Кравчинский. Говорят, вызвал бурю восторга!

— В Петербурге тоже быль праздник первый май! — сказал Оскар. — В лесу. Я слышаль.

— Да, был! И будет! — Владимир Ильич обнял товарищей. — А сегодня мы празднуем в этой далекой Шуше. Маленькая, дружная кучка. Но придет время, и здесь Первое мая будут праздновать все. А песня ваша, Ян Лукич, переведена: и мы по-русски можем спеть.

Прочитав по памяти, запел, помахивая рукой, как это делал Глеб, и все, включая маленького Стасика, подхватили:

Полицейские до пота
Правят подлую работу,
Нас хотят изловить,
За решетку посадить.
Мы плюем на это дело,
Май отпразднуем мы смело.

Ян притопывал тяжелой, словно чугунной, ногой, и песня звучала все громче и боевитее:

Май отпразднуем мы смело,
Вместе, разом.
Гоп-га! Гоп-га!

Теперь дважды притопнули все. А Стасик, заливаясь беззаботным детским хохотом, подпрыгнул несколько раз.

Под конец спели «Колодников» и «Варшавянку».

На обратной дороге разговаривали о будущем, о мощных грозных демонстрациях. Ян представлял себе праздничный город Лодзь, Надежда Константиновна и Оскар — Петербург, а Владимир Ильич, помимо Питера, — Берлин, Париж и другие знакомые ему города Западной Европы. Улицы полны рабочих. Они шагают в сомкнутых рядах. Над головами полощутся красные флаги.

И только перед самым селом Леопольд отвязал от палочки алый платок и отдал отцу.

2

А на следующий день ветер пригнал из степи черную тучу, и буря с короткими передышками свирепствовала весь день. Ночью, едва Ульяновы погасили лампу, послышался необычный стук. Не ветер — ставнями. Стучали в ворота. Все громче и нетерпеливее. Потом — в окно.

— Из волости! Отворяйте! Дело есть.

По голосу узнали — Симон Ермолаев. И, конечно, не один.

— Похоже, с обыском, — сказала Надежда, торопливо одеваясь в темноте. Владимир Ильич, уже одетый, подбежал к окну.

— Какое может быть дело среди ночи?

— Спешное. Отворяйте, сосед! Дожжина-то льет как из ведра! Я насквозь промок!

Засветили лампу.

В дверях показалась Елизавета Васильевна, едва успевшая накинуть халатик:

— Один переметнулся через забор. Открыл калитку.

И тотчас же забарабанили в дверь. Уже не кулаком, а эфесом шашки.

Ульяновы тревожно переглянулись. Что послужило поводом для набега? И хорошо ли спрятана нелегальщина?

Карточка Чернышевского?.. Надя не раз уговаривала убрать со стола, чтобы нежданный посетитель не мог обвинить в хранении нелегальщины. Николай Гаврилович — дорогой для них человек. Но что же делать? Недавно скрепя сердце Владимир согласился спрятать. И альбом с карточками других ссыльных, выдающихся людей России, проходивших через красноярскую тюрьму, теперь тоже припрятан. А оплошность не исключена, и Владимир сказал:

— Ты еще посмотри тут...

Внешне спокойный, собранный, умеющий держаться с достоинством перед любыми чинами полиции и жандармерии, он со свечкой в руках пошел к входным дверям. Но не спешил в сени. Если сорвут дверь с крюков, он разговором задержит «гостей» в кухне. Надя успеет все убрать.

В его памяти пронеслись дни и недели шушенского сидения, одна за другой вспомнились многочисленные встречи с друзьями, вереницей промелькнули тайные письма, полученные от Анюты, от товарищей по ссылке, а также отправленные им самим в Женеву и Цюрих.

Что, что могло попасть в руки охранки? О чем дозналась жандармерия?..

...На масленицу приезжали товарищи из Минусинска. Каждый день приходили Проминские и Энгберг. Целая дюжина гостей! И уже одно это не могло не встревожить стражника Заусаева — по три раза в день вламывался в дом...

Донес?

Но с тех пор прошло два месяца. Нагрянули бы раньше.

Что-то другое послужило поводом.

А что?

...Перед пасхой почтарь привез долгожданную посылку, адресованную Елизавете Васильевне. Писарь, надо полагать, догадался: имя тещи — для отвода глаз.

И Заусаев в то утро торчал в волости, даже заметил с ехидцей:

— Больно продолговат ящик-то. — Приподняв, покачал на руках. — И тижелай!

— Мясорубку да утюг прислали родственники, — без малейшей запинки объяснила Елизавета Васильевна.

— А, позвольте узнать, какого он калибра, утюг-то?

— Ну-у, обыкновенный. И в письме писали о мясорубке: фарш дает хороший. Хоть на пельмени, хоть на котлеты. На пасхе заглянете — отведаете. И рюмочку поднесу.

— Кхы! Кхы! Мимо не пройду. По должности.

А на следующий день соседи увидели в руках у него, поднадзорного Ульянова, новое ружье. Централку Франкотта! Лавочник Строганов даже позеленел от зависти.

Хотелось поскорее пристрелять ружье в цель — углем начертил на заборе кружки. Утром, пока звонили в церковные колокола, сделал несколько выстрелов. Соседи услышали. Симон Афанасьевич, с которым встретился в проулке, попенял заплетающимся — после пасхального обеда — языком:

— Негоже, «политик». В свет... В светло Хр-ристово... Из р-ружья... Негоже...

Отправил донос?

В таком случае явились бы днем. И одни бы полицейские. А тут сквозь дверь слышно — позванивают шпоры. Жандарм пожаловал!

Где и в чем он, Ульянов, допустил промах? Или Надя?

...Первого мая поступили неосторожно. Не могли в такой день отсиживаться дома.

Красный платок развевался, как флаг. Кто-нибудь мог увидеть.

Но это же было только вчера. Если даже с нарочным отправлен донос, все равно жандармы приехали бы не раньше завтрашнего дня.

Повод какой-то иной...

Стучали разъяренно. Наваливались с такой силой, что скрипел деревянный засов. Но как-никак все же выиграно несколько минут, и Надя могла успеть спрятать нелегальщину. Можно и открывать.

3

Первым, звеня шпорами, показался в проеме двери высокий, бравый служака политического сыска, за ним — толстяк с холеным подбородком и пышными, слегка посеребренными сединой бакенбардами. У обоих поверх шинелей — брезентовые плащи с капюшонами.

Следом вошли: Заусаев со своей неизменной шашкой на боку, но без книги о надзоре, Симон Афанасьевич Ермолаев, в новеньком армяке из верблюжьей шерсти, и еще один понятой в старом шабуре, подпоясанном домотканой опояской.

Раздеваясь, толстяк отряхнул намокший плащ и, поправив прокурорский вицмундир с орлеными пуговицами, добродушно посетовал:

— Ну и погодка, я вам доложу! — Заметив, что на пол уже натекли лужицы дождевой воды, бросил в сторону Елизаветы Васильевны: — Извините, мадам.

Высокий, бесцеремонно всматриваясь в лицо Владимира Ильича узко поставленными, прощупывающими глазами, спросил чеканно и строго:

— Господин Ульянов? Мы потревожили вас по случаю необходимости произвести обыск. Вот ордер.

— Долг службы, — добавил толстяк, как видно еще не привыкший к своей роли.

— Мы, — продолжал высокий, недовольно кашлянув и покосившись на толстого, — это я, отдельного корпуса жандармов подполковник Николаев, и присутствующий при сем товарищ прокурора Красноярского окружного суда Никитин.

Откинув капюшон, подполковник привычно пошарил глазами по углам кухни и, звеня шпорами, так неожиданно заглянул в боковушку, что Паша вскрикнула и закрылась одеялом с головой.

— По какой причине не открывали? — Николаев принюхался, не пахнет ли из печи горелой бумагой. — Заставили ждать под дождем.

— Мы спали, и нам нужно было одеться.

— Довольно убедительно. — Товарищ прокурора утер платком лицо, мокрое от дождя, расправил бакенбарды. — Как всяким интеллигентным людям...

— Допустим... — Подполковник вслед за плащом снял шинель и, охорашиваясь, тронул аксельбанты — плетеные шнуры, спускавшиеся с плеча на грудь; широким шагом направился в столовую. — Допустим, что говорите правду. В таком случае без дальних слов: предъявите для осмотра корзину с бумагами государственного преступника Федосеева, застрелившегося в прошлом году в Верхоленске.

— Ни о какой корзине не имею представления.

— Ой ли?! А письма об этой так называемой трагической кончине единомышленника? Тоже будете отрицать?

— Письма получал.

— Тэк, тэк. И от кого же?

— От политического ссыльного. А имени называть я не желаю. — Владимир Ильич перенес взгляд на товарища прокурора. — Это мое право.

— Как вам угодно, коллега, — сказал тот.

— Вашим коллегой не был и не буду.

— Исключительно в том смысле, что вы так же, как я, окончили юридический факультет.

— Но в судебных заседаниях мы — противоположные стороны. Я — помощник присяжного поверенного, и моя сторона левая.

— К сожалению, и в жизни та же левая. Иначе не было бы ни для вас, ни для нас этих...

— Пора приступить к делу, — перебил подполковник, устремляясь в дальнюю комнату, где горела зеленая лампа.

Товарищ прокурора, сладко зевнув, последовал за ним:

— ...этих бессонных ночей. Моему возрасту они уже противопоказаны. А необходимость повелевает.

Оглянув полки с книгами, он покачал головой и, расстегнув шитый серебром воротник вицмундира, поудобнее уселся возле стола Надежды Константиновны.

Подполковник спросил, где хранится переписка. Владимир Ильич, указав на конторку, успокоил себя: там жандарм не найдет ничего подозрительного.

Перелистав рукопись, лежавшую наверху, жандарм прочел последние строчки: «Одним словом, нет основания видеть в аграрном кризисе явление, задерживающее капитализм и капиталистическое развитие» и передал статью товарищу прокурора:

— Вынесите свое резюме.

Конторку пока оставил в покое, решив, что самое крамольное не там, куда направляют его внимание. Подошел к полке: вскинув голову, увидел наверху толстые книги в кожаных переплетах. Вот в таких-то и держат государственные преступники самое сокровенное для них! Но с пола рукой не дотянешься.

Владимир Ильич предусмотрительно подвинул стул:

— Пожалуйста. Так вам будет удобнее.

Понятые сели в сторонке. Симон Афанасьевич, в отличие от своего соседа, был доволен, что жандарм позвал его сюда. После того как было отменено решение мирового судьи и пришлось уплатить за потраву пшеницы, Симон Ермолаев затаил обиду, и ему не терпелось посмотреть на исход обыска.

«Бог-то знает, кого наказать, — думал он. — Угонят писучего политика, и нам будет спокойнее».

Товарищ прокурора, просмотрев статью, пожал плечами:

— Вполне респектабельно. Криминала не вижу.

Симон Афанасьевич насторожился:

«Чего он говорит?! Неужто не завинят?!»

Тем временем подполковник, встав на стул, снимал с верхней полки книгу за книгой; оттягивая корешок, заглядывал под переплет и разочарованно отдавал Заусаеву. Тот клал книги себе на согнутую левую руку, как дрова из поленницы, и, набрав целое беремя, относил прокурору. Никитин вынимал из стопы две-три книги, бросал усталый взгляд на типографскую пометку на обороте титульных листов: все дозволенные! И чего тут смотреть?! Законы да статистические справочники! Еще «Вестник финансов, торговли и промышленности». Такие фолианты можно видеть у самого благонадежного интеллигента. Кончал бы подполковник поскорее свою затею. И добраться бы до земской квартиры да выпить чайку на сон грядущий. А еще лучше рюмочку. Да закусить груздочками со сметаной...

Ульяновы, стоя посреди комнаты, следили за каждым движением жандарма, — не подбросил бы чего-нибудь.

Надежда Константиновна незаметно тронула локоть мужа, как бы успокаивая: «Все обойдется, Володя...»

Подполковник уже снимал книги со второй полки. Еще немного, и он спустится на пол, примется за брошюры и журналы. А ниже их... Надежда Константиновна испуганно глянула на высокий горшок, в каких подают на стол топленое молоко, и тотчас отвела глаза. Как могла она не вспомнить о нем, когда «гости» стучали в двери дома?! В горшке, накрытом салфеткой, помимо писем, которые после расшифровки не успели сжечь, лежала брошюра «Задачи русских социал-демократов», изданная в Женеве.

Что теперь?.. Не миновать гиблого Туруханска или какого-нибудь Средне-Колымска!

Владимир Ильич заметил горшок раньше, потому и подвинул к жандарму стул, а тревога в душе не уменьшилась. Разве можно было оставлять нелегальную брошюру под руками? Давно собирался устроить в квартире тайничок, да все не находил надежного места. А сейчас достаточно жандарму нагнуться и сдернуть салфетку с горшка...

Но внешне Ульяновы ничем не выдавали волнения.

Товарищ прокурора, зевая, достал часы, откинул крышку и тряхнул головой.

— Ого-го! Уже четыре! Долгонько вы там пачкаете руки книжной пылью! А на земской сейчас, — он аппетитно пошевелил полными губами, — кипит вода для пельмешек!.. И у меня уже горло пересохло. — Не подымаясь со стула, позвал из столовой Елизавету Васильевну. — Хозяюшка! Не найдется ли у вас чего-нибудь холодненького?

Она принесла кружку квасу; взглянув на книжные полки, наполовину опустошенные, всплеснула руками:

— Ах я, старая неряха! Горшок-то здесь забыла убрать! А вы, — с нарочитой строптивостью упрекнула дочь и зятя, — молочко выпили, а посуду к книжкам сунули.

Усталый жандарм даже не успел взглянуть туда, как товарищ прокурора добродушно разрешил:

— Берите, берите, матушка. И нам бы по стаканчику...

— Схожу с фонарем на погреб. Принесу.

Заусаев обеими руками поднял горшок и передал ей.

— Когда я служил мировым судьей в селе Тасеевском, — продолжал Никитин, — мне хозяйка вот так же приносила в горницу топленое молоко. С румяной пенкой наверху. И до чего же оно вкусное! Я пил прямо из горлышка. Никогда не забуду. И спокойная у меня была работа, я вам доложу. Не то что теперь. Рекомендую, подполковник, переходите в мировые судьи. Будут вас жареными таймешками угощать, поросенком с гречневой кашей... Умеют наши сибирские бабы кухарничать!

А у жандарма и без того сосало под ложечкой. Заторопившись, он расстегнул верхнюю пуговицу мундира и склонился над нижней полкой.

Но там была педагогическая библиотека Надежды Константиновны, и вскоре подполковник разочарованно отошел от книг.

— Вот и хорошо! — обрадовался товарищ прокурора. — Займитесь-ка поскорее просмотром писем. Жандарм внял совету: открыв конторку, достал письма и сел читать. Прежде всего он отобрал заказные и начал сличать почтовые штампы с квитанцией, судя по всему, перехваченной где-то во время обыска. Товарищ прокурора, обрадовавшись, что дело идет к концу, продолжал рассказывать теперь уже Владимиру Ильичу:

— Был у меня в Тасеевском знакомый, некто Сильвин Михаил Александрович. Из ваших же социалистов. И тоже петербуржец. Не доводилось ли знать?

— Полагаю, это к обыску не относится?

— Да. Просто мне вспомнился приятный человек. По субботам играли в винт. И собеседник при наших полярно-противоположных взглядах был интересный. Его перевели куда-то сюда же.

Подполковник, обрадованно улыбнувшись, повертел перед глазами один из конвертов, нетерпеливо, как картежник карту из колоды, достал письмо.

— То самое?! — Товарищ прокурора распушил рукой бакенбарды. — Ну и слава богу! Теперь, мне думается, искать больше нечего. Не так ли? Книги дозволенные, рукописи, как вы сами убедились, серьезные экономические исследования.

Елизавета Васильевна в том же горшке принесла молоко, разлила в три стакана. Никитин пил медленно, причмокивая; Заусаев, не отрываясь, большими глотками. Подполковник раздраженно кашлянул и, отодвинув свой нетронутый стакан, уткнулся в письмо. И чем дальше он читал, тем ниже и разочарованнее опускались уголки его губ. Под конец он побарабанил пальцами по столу и подвинул письмо товарищу прокурора. Тот, прочитав, вздохнул:

— И в такую чертову непогоду мы ехали!.. — Спохватившись, поправился: — Ничего не поделаешь, долг службы!..

— Придется допросить лишь в качестве свидетеля. Не возражаете?

— Иного решения не вижу. А что касается протокола, то господин Ульянов, являясь юристом, напишет сам по всей форме. Так будет скорее.

Жандарм согласился; задав несколько вопросов Владимиру Ильичу, достал из портфеля бланк постановления и начал с нажимом выводить строку за строкой:

«...рассмотрев письмо, отобранное мною сего числа при обыске у административно-ссыльного Владимира Ильина Ульянова, и принимая во внимание, что таковое ничего предосудительного в политическом отношении в себе не содержит, а также и то, что при производстве сказанного обыска ничего преступного не обнаружено...»

Симон Афанасьевич едва усидел на стуле. Ему хотелось встать и спросить: «Как же так?! В свидетели Ульянова повернули!.. Чистеньким останется?.. Книжки сочиняет — это бог с ним, но он шантрапе прошения пишет! Неужели не знают?»

Владимир Ильич, стоя у конторки, писал так быстро, что возле строчек падала мелкая чернильная роса:

«На предложенные вопросы отвечаю, что взятое у меня письмо со штампом в г.Иркутске 20 ноября 1898 написано ко мне административным ссыльным по политическому делу Яковом Максимовичем Ляховским, который сослан был из Петербурга одновременно со мной и проживает в городе Верхоленском. Ближайшим предметом переписки служила смерть товарища Николая Евграфовича Федосеева; Ляховский писал мне о подробностях события и о постановке памятника на могиле покойного».

Уходя, подполковник по привычке опять пошарил глазами по углам.

«Чего теперь оглядывать?! — в душе упрекнул Симон Афанасьевич. — После драки, говорят, кулаками не машут...»

Товарищ прокурора, надевая фуражку, качнул головой в сторону Ульяновых:

— Извините... Долг службы.

Закрыв за ним дверь, Владимир Ильич порывисто вернулся в комнату, чтобы поблагодарить Елизавету Васильевну за находчивость. Но Надя уже успела обнять и поцеловать ее:

— Мамулечка, спасибо!

— И от меня тоже, — добавил Владимир. — Момент был удачным: жандарм умаялся с книгами, прокурор, видимо, еще раньше утомился. И ваш очень рискованный шаг оправдал себя. А могло все кончиться катастрофой!

Надежда, откинув плед, стала взбивать подушку на кровати мужа. Владимир остановил ее:

— Напрасно, Надюша. Мне уже не уснуть.

— И я тоже не смогу. — Она положила руку ему на плечо. — Не тревожься, Володя. Ты заметил, как жандарм был разочарован? «Ничего преступного не обнаружено». Не прибавят срока.

— Я не волнуюсь. Ты же видишь.

— Вижу, Володя. И чувствую.

— Правда, правда. Совсем не волнуюсь. Но... Черт их знает, что они могут еще предпринять? Ищейкам только бы зацепиться за нашу малейшую оплошность. Могут угнать на далекий север.

— А прокурор довольно странный.

— Да, да. Определенно не в своей роли. И кто бы мог подумать, что это тот самый эпикуреец, мировой судья, о котором рассказывал Сильвин, когда проезжал к новому месту ссылки. Помнишь? Игра в винт, тайменьи пироги, теплая горница... И вдруг он — прокурор. Парадоксально! Не встречал таких...

— И не хотел бы против такого выступать в суде со своей левой стороны?

— Конечно. Слабого противника опрокинуть не мудрено. А вот когда он эрудированный, изворотливый, хитрый и ловкий каналья... С таким нам предстоит борьба.

В окно уже заглядывал, как всегда в непогоду, ленивый и полусонный рассвет. На отпотевших стеклах слегка белела россыпь мелких капелек.

Во дворах горласто перекликались третьи петухи.

Просмотрено: 370